lirryk: (Default)

Всё-таки есть разница между «туда» и «обратно».
        В Петербурге на вокзале покупаешь билет, кассир сообщает ласково: "Поезд прибудет в Москву в четыре пятьдесят семь". То есть, не ты прибудешь в Москву, а поезд. А про тебя ещё бабка надвое сказала. То ли доедешь, то ли не доедешь, то ли позаришься на  тихое деревенское счастье на печке у речки, да и сойдёшь сгоряча в Бологом, а то ещё отцепится вагон, или прицепится бухой гандон, и вообще, ты думаешь всё не о том. Думай лучше, на кой оно тебе надо – эти ночные поезда-поездки, билеты-омлеты-штиблеты-чужие-сигареты-место-у-туалета-прости-приятель-никакого-минета, и в Москве-то делать тебе особо нечего, тем более, в четыре-писят-семь утра. А раз так, то и не факт, что ты вообще будешь там что-то делать, что будешь там когда-нибудь. Правильное болото так просто своих жаб не отпускает.
         А там всё иначе.
        В Москве на вокзале покупаешь билет, кассир не менее ласково, но куда более настойчиво: "ВЫ будете в Петербурге тогда-то и тогда-то". Да, вот так - будете, никуда не денетесь. И знайте уже, наконец, своё место, посмотрите на него и запомните, а то будто не знаете. Каждая жабка, знай, так сказать, шесток своего сверчка, впрочем, тут наша метафора кажется нам неточной, да и чёрт с ней, но от правды недалека.  Тут вот некоторые жабки решили, что раз уж однажды вопреки всему прибыли-таки в Москву в четыре-писят-семь, то и море им по их жабье колено. А у жаб, товарищи, коленки высоко, так что не по колено, а по пояс, вообще по пояс вам тут будет, будет по грудь, по шею, да по шеям и взашей. Шестком. Против шёрстки. Жёстко, а вы думали, будет просто?
        Так вот, а поезд этот, который в четыре-писят-семь, он не простой, а проклятый, поезд самоубийц. Поезд самоубийц, вагон кровопийц, места для маньяков, по сусалам на-ка! Говорят, будто бы редко он без трупа приходит. Чёрт знает, видели мы этих пассажиров, они и садятся в него не больно-то живыми. И верно – кому из живых придёт в голову? Только тем, кто совсем без головы, а кто с головой, так в поезде точно тронется. "Знали, в какой поезд билет берут!" – орала одна покойница – волосы красные, глаза белые, ноги синие, но кто же знал, на вас же, граждане трупы, не написано, только нарисовано кое-где меленько, беленько, так и не разберёшь впотьмах. И вот что интересно: мертвецы всегда доезжают, всегда до пункта назначения, всегда невредимыми (а и что ж им навредит-то?) и всегда ровно в четыре-писят-семь. Ничто их не берёт, ни Бологое, ни ещё какое другое, ни пологое, ни крутое. Так и знай, так и знай, если доехал этим мертвецким поездом в срок и куда надо – либо ты покойник, либо везунчик, либо оказался всё-таки в Бологом, присмотрись.
        А вот из Москвы такого поезда нет. Из Москвы в Петербург все должны, нет, обязаны доехать в целости, уберечь ценности, безо всяких мыслей о бренности и прочего, на что обречён прибывающий на Ленинградский в четыре-писят-семь. Нет, нет, всё бережёт тебя, чтобы тебе доехать и в назначенное время выйти на Московском вокзале, прощупать отвыкшей от плоскости ногой зыбкую почву, соразмерить шаг, поумерить пыл, перепроверить тыл, застегнуться, серой утицей обернуться и никогда никуда больше не выезжать до очередного ночного повода (а поводок-то короток).
       Но только поменяй значениями «туда» и «обратно», вообрази. Всё наоборот, ты, этакий, понимаешь, сверчок с шестком наперевес, сначала уезжаешь ненадолго из Москвы, а потом возвращаешься из Петербурга (боже, ну почему оттуда, мало ли прочих мест?!) И представь: этот, который в четыре-писят-семь, не увозит тебя, а привозит, домой везёт (но, как вы поняли, не довезёт или же довезёт не тебя, а какого-то сдутого мертвеца, а добраться домой мертвецом гораздо обиднее, чем мертвецом оказаться в гостях), так вот, везёт тебя из отлучки (да-да, продолжайте сами: от сучки, со случки, под ручки, как жучку), с гастролей, с гастритом, как ни остри ты, дескать, спасибо, что не кастратом – вот была бы утрата. А с другой стороны, какая утрата, такая, по сути, малость. Всё, заигралась (ага, читай – набухалась), это трупные штучки, пора завязывать насовсем.
        Короче, поездом, прибывающим в Москву в четыре-писят-семь, можно ездить только что в гости, не «обратно», а, назовём это так, «туда». А лучше не ездить им вовсе. Ну его к дьяволу в Бологое, да.

lirryk: (Шурик)
  Иногда проснёшься под утро от того, что смертельно хочется одновременно пить и в сортир. Или от того, что кот, засранец, уронил с полки книги… И какого лешего ему понадобилось в полшестого утра прыгать на эту полку? Ну да, чтоб его, ночной хищник… А что же он тогда днём-то орёт и бесится? Ладно бы, побесился вечером и спать. Так нет – он скачет на эти, чтоб их, книги… Которые стоят как попало, да ещё и поверх тех, что стоят, сложены пизанской стопочкой. Это потому, что я беру каждый вечер книгу из шкафа, начинаю читать, через десять страниц… ну, через двадцать… начинают лезть поганые мысли... Про жизнь… Идти в шкаф ставить – ну, уже лежишь под одеялом, тело спит почти, разум только скачет, как кот… Короче, берёшь эту книгу и прицельно – на верхушку стопочки.
  А в полшестого просыпается этот гад и почему-то решает вскочить именно на всех этих… Кого всех? А там кого только нет. Там Шопенгауэр лежит на Зощенке, под ними Кафка, Мариенгоф, Агата Кристи… Агота Кристоф… Уайльд, где-то под Уайльдом ещё словарь иностранных слов, да вот они все – уже на полу. Из Шопенгауэра часть страниц вывалилась… ну, он только от этого выигрывает… Не глядя, засовываешь эти страницы… в «Гарри Поттера», что ли… он тоже ничего не потеряет. А это ещё кто у нас? Губерман, падая, стукнулся о Памука, открылся мне на ехидно-похабном стишке... К чёрту их всех.
  Так вот просыпаешься… до будильника час. Эти все, чтоб их, на полу. То ли пить, то ли в сортир… Короче, по пути в сортир – воды из под крана – господи, ну и гадость… то ли хлорка, то ли моча… зубы мёрзнут, а пить всё еще хочется. Делать нечего, наливаешь эту срань в чайник, ставишь… включить, конечно, забываешь, сидишь, ждёшь, как того Годо.
  В комнате дубак – потому что на столе у балкона стоит вечнозелёная хренотень в горшке, которой, видите ли, зимой нужна температура не выше плюс четырнадцати. И при этом, зараза, «не боится сквозняков»… Вот балкон и открыт, а за ним ночью стало ниже нуля… Я! Я боюсь сквозняков! И мне зимой мало четырнадцати градусов… Но я, видимо, перетерплю, а хренотень сдохнет. Её жалко, поэтому будем дубеть.
  Ну вот. Сидишь, ждёшь чайника… а что его ждать, он выключен. Но ты этого не знаешь, поэтому сидишь, ждёшь, куришь… Разговариваешь с этой, в горшке. Говорят, растениям нужно, чтобы с ними разговаривали. Правда, сейчас это больше тебе нужно… «Вот, – говоришь ей, – друг хренотень, не спится, и холодно, а ты растёшь себе и расти на здоровье…» Говорят, растения в доме полезны для здоровья.
  До чего противно, чтоб его, курить с утра, даже без кофе… А надо же чем-то занять ожидание, тем более, что оно хрен знает, насколько. Но тебе это неведомо. Тебе неизвестно, что чайник просто так стоит, что в «Гарри Поттере» пятьдесят листов из Шопенгауэра, что кот сожрал из помойки дрянь и блюёт в коридоре, что белорусы сливают нашу нефть, что вечнозелёная обойдётся и комнатной температурой, что вся жизнь твоя – сидеть и ждать пока закипит невключённый чайник; ничего ты не знаешь, бедолага, просто сидишь и не куришь уже даже, а просто держишься за хабарик, как за соломинку, чтобы не упасть, не уснуть, и вот не спишь, но и не куришь, не бодрствуешь, какое там, в шесть утра… и смотришь, как за окном не то что светлеет, а светлосереет… и думаешь… не думаешь, а бредишь мысленно, что ли… «Что, друг хренотень…»
  А хренотень кивает листочками, понимающе так кивает, и говорит тебе печально:
  – «Нам присуща естественная склонность объяснять каждое явление природы механически; происходит это, без сомнения, потому, что механика меньше всего обращается к изначальным и потому необъяснимым силам, напротив, содержит много a priori познаваемого и поэтому содержащегося в формах нашего интеллекта, и оно как таковое обладает высшей степенью понятности и ясности…»*

_____________________________________________
* А. Шопенгауэр. Мир как воля и представление
lirryk: (Default)
   Ну да, крабы лазают по деревьям, а что такого? И я бы полезла, если бы была толстым камчатским крабом, отлучённым от дома ещё семь поколений назад и рождённым вопреки здравому смыслу в каком-то чужом Баренцевом море. Да, я бы сначала пожрала всех местных мелкопадличных морских гадов - не от голода, а от безысходности, конечно - а потом бы полезла на дерево.
   Правда, там не растут деревья. Всё-таки это ведь Заполярье. То есть, кое-где растут, но там, где я, краб, ползу в поисках успокоения моей розовой мягкой души, их нет. То, что там растёт - это не деревья ни разу, так же как подводная баренцевая мелочь - не крабы.
   Но я, толстый камчатский краб, любим небом, и деревце для меня найдётся. Его срубили где-то за тридевять земель, привезли специально для меня и воткнули у дороги. Она не совсем дорога, потому что дорога здесь никому не нужна. Даже погранпост на ней - как бы и не погранпост, потому что пограничники всё равно пропустят кого угодно, только сюда никто не ездит.
   Магазин здесь есть, но это снова чёрт знает что, а не магазин, здесь кому-то могут дать еду или папиросы просто так, без денег, а потом на следующий день он принесёт деньги и отдаст их, а еды не возьмёт. Рыбаки не настоящие, потому что не ходят в море ловить рыбу и крабов. Это только из-за погоды, временно, но я же не могу ждать, пока погода опять сделает их рыбаками. Северное сияние не настоящее - оказывается, в это время года северного сияния не бывает...
   Понимаете, здесь есть только две настоящие вещи - это Северный Ледовитый океан (он называется здесь Баренцево море, но мы-то знаем) и я, глупый толстый камчатский краб, гниющий на дереве, которое, понятно, уже не дерево, а сухая палка. Но я называю её деревом.
lirryk: (Default)
   Быкову


   И тогда он разговаривал с мясом.
   В этом было что-то запредельно надрывное, какая-то отчаянная искренность, высшая точка вознесения над и последние миллиметры падения - ещё не самое дно, но уже предчувствие его неотвратимости. Злой детский юмор божества - ведь лучше и верней всех его понимало то, что и при жизни не имело разума.
   Среди мяса, впрочем, тоже попадались и дураки, и спорщики. Вялый плебей бифштекс соглашался во всём, и тем был неимоверно скучен. Киевская котлета, казалось, таила внутри мысли, но это просто таяло масло. Встречал он такое и у человеческих женщин, но у тех всё было слишком неочевидно, и много времени проходило, прежде чем раскусишь и выплюнешь.
   Шашлык был всем хорош, но всё понимал с акцентом. В его понимании сказанное искажалось и вертелось, как на шампуре, и наш герой поначалу находил это забавным, пока не понял: как ни крути, тот, кто приготовлен на тлении, не способен пылать.
   Жаркое было слишком поглощено бытом, люля-кебаб донельзя банален, ветчина будто бы прекрасно подходила в качестве собеседника, но никуда не годилась как закуска. А попробовав раз поговорить с магазинными пельменями, он навсегда зарёкся иметь дело с лицемерами.
   Иное было карпаччо.
   Оно, носящее в имени горные пики и птичий хрип, молекулы вечного космического углерода и итальянские капризы, перчёную средиземноморскую страсть и холодную рассудочность азиатской пустыни - о, с ним можно было всё! Это была превосходная, наипревосходнейшая степень диалога, когда не надо ничего обяснять, когда можно не бояться быть понятым неверно, но и нельзя надеяться быть понятым правильно, когда вообще все эти наивные категории "правильности" не имеют никакого значения, потому что вершиной становится сам диалог, без смысла, без цели, без результата - и это и есть цель, это и есть результат и смысл...
   Ещё раньше, когда он разговаривал с людьми, он всегда ощущал, как каждое произнесённое слово покидает его тело и падает в собеседника, наполняя и переполняя того. И не от жадности, нет, но от того, что знал - всё впустую, назавтра в собеседнике не останется и следа проглоченных слов - от этого хотелось замкнуть себе уста, замкнуть людям уши и слать всё к чертям.
   Карпаччо же, великолепное в своей уродливой промежуточности, неживой протест против природы и культуры (уже не кровавая пища хищника, но ещё и не вываренный продукт цивилизации), само наполняло его с каждым посеянным словом, и так получалось - как только он высказывал всё, что имел, в этот же момент и последний, приправленный речами и потому ещё более восхитительный, кусок мяса погружался в него. Так влюблённые, не замечая того, начинают дышать, жить и умирать в унисон. Так двое идеальных беседующих равно отдают друг другу то, что более всего знают и умеют: первый, гордый и голодный - говорить, второй, немой и внимательный - насыщать...
   И бессловесной стенографисткой стояла на столе между ними бутылка водки.
lirryk: (бердслей)
   Маршрутная "газель", гремя железом, резко затормозила в четвёртом ряду Кутузовского проспекта. Толстая одышливая баба полезла к выходу, прокладывая себе дорогу увесистыми сумками.
   - Пжалте-с, пжалте-с, смотрите, не расшибитесь, - долговязый в турецкой кожаной куртке вежливо толкнул дверь "газели". Дверь упала на асфальт, баба с криком "Й-эххх!" выпрыгнула на дорогу и умчалась вдаль, лавируя между истошно сигналящими авто и на бегу грозя им кошёлкой. Из кошёлки вывалилась мятая пластиковая бутыль с портретом трансвестита в подсолнухах на этикетке и исчезла под колёсами пролетающего "бентли". "Бентли" занесло и потащило поперёк дороги наперерез невесть откуда взявшемуся на Кутузовском мусоровозу.
   Ашот неспешно вылез из-за руля "газели", крякнув, поднял измученную дверь и приставил к проёму:
   - Э, джигит, ты вот так рукой держи, да? А то оштрафуют...
   Сплюнув окурок сигары, Ашот так же неторопливо залез на своё место. Тучный лысеющий пассажир в костюме времён ЦК КПСС судорожно уцепился за ручку двери, как велел Ашот. Пот стекал по дужкам очков, но утереть было нечем. "И ладно", - думал пассажир, - "лучше дверь, чем колесо, как утром в двадцать пятой".
   Истошно взвизгнув, маршрутка сорвалась с места и через четыре ряда рванула к тротуару, где отчаянно махал рукой волосатый студент. Позади дымилась куча металла, в которой угадывались очертания "бентли", и отчётливо воняло помойкой. Невдалеке прохаживался сотрудник ГИБДД, сосредоточенно и демонстративно вглядываясь во что-то в противоположной стороне.

   "Не та Москва, не та..." - думали приспешники мессира, передавая Ашоту деньги за проезд.
lirryk: (сцинк)
    В детстве ходила в лес гулять - с утра до вечера, босиком, ножик и спички в кармане. Ножик и спички для понтов больше, но раз пригодились - клеща вырезала из руки, вспоминала Рэмбо. Далеко ходила. Теперь на часок-другой-третий, в сандаликах, бутылочку попить беру. Ещё десяток лет, стану ходить в резиновых сапогах и панамке.
    В прошлом году заблудилась в своём лесу. Бродила долго, вышла куда-то, так и не поняла, для чего заблудилась, куда вело, что сказать хотело. До этого было - если и заблудишься, так непременно найдёшь что, или надумаешь, или там стишок напишешь, а потом забудешь.
    Лес сосновый-еловый. Больше всего люблю. В соснах хорошо.
    Ещё люблю зяблика. Хотя за что бы? За имя только, и то человеческая придумка.
    Ещё о человеческих придумках. Останки брошенных цивилизаций даже интереснее, чем нехоженая природа. Рассыпавшаяся хибара, змеи на крылечке. Или вот железяка лежит посреди багульника - зачем лежит, кто принёс, почему бросил? Оно, конечно, дачники не скифы - какой тут интерес... Но всё равно.
    Слово "природа" - оно как "Родина". Будто бы ничего плохого, а сказать стыдно.
    И вообще стыдно. В соснах особенно нелепо звучат такие конструкции: "инструмент познания мира". Или, например, "божественная сущность". Или ещё что подобное. Инструмент, придумали тоже... Познание, сущность... Когда блудишь ногами, словами-то к чему блудить? Э-э...

    А в городе интернет. У одних литература гибнет, у других торфяники горят, третьих по обочине обгоняют. Ещё у некоторых президент и реформа образования, но это уж мне совсем ни к чему.
    И у всех, ну просто у каждого - есть инструмент познания мира...
lirryk: (Default)
   Вот, говорят, Иммануил Кант…
   А что – Кант? Кант был давно. Давно и далеко. Стоял он на щербатом камне у моря, ловил глазами солёные брызги. Брызги отражались в зрачках и были уже не брызгами, а чем-то другим. Брызгами их только называли. А Кант стоял, ловил их и думал, что если вдруг в мире случится всеобщая амнезия, забудут, как назывались брызги, всё равно воде от этого ни сладко, ни солоно. А разум человеческий должен обязательно себе сказать – вот это море, оно солёное, а это звёздное небо, а это Иммануил Кант, стоит на камне, и камень твёрдый и холодный.
   Наверное, Кант пытался представить камень, как если бы он не назывался камнем, если бы вообще не назывался. Но проклятый разум бился о твёрдое и холодное, сладкое и солёное, не мог проникнуть дальше, за имена, за буквы.
   А Кант злился от отчаяния, и плакал, и теперь море ловило солёные капли, которые не были каплями, а просто были и…
lirryk: (Default)
    Оказалось, что всё неизбежно сводится к хлебу с маслом. И закон бутерброда тут ни при чём. Вообще, у бутерброда, как у Ньютона, законов должно быть несколько. И самый известный будет не самым главным, а так, дополнительным на всякий случай примечанием. Да, мол, кстати, ещё этот бутерброд маслом вниз падает.  
   Первый закон бутерброда - сколько масла ни намажь, пусть даже его толще, чем хлеба получится, а всё равно будет хлеб с маслом, а не наоборот. Это субординация, и без неё никак. Положение масла изначально подчинённое.     
   Второй закон смешнее. Вот предложит вам кто-нибудь бутерброд. Вы что спросите? "А с чем?" - спросите, и будете правы. Несмотря на то, что исконно "бутерброд" - это "хлеб с маслом", теперь уже "хлеб с маслом без всего" - не бутерброд как бы.   
   Вот был хлеб. И был он самодостаточен. А потом на него намазали масло. Получилось новенькое что-то. Тоже самодостаточное и цельное. И что? Прошло время, и бутерброд уже не бутерброд, если на нём не лежит килька. 
   А как же масло? А вот так. Сегодня бутерброд может быть и вовсе без масла. Причём, хлеб как был хлебом, так и остался, хоть голый он, хоть с икрой. Масло же попросту выкинули из концепции. Сик транзит глория мунди. То есть, ты можешь в лепёшку размазаться, тебя выжмут, вымотают душу, высосут соки и выкинут из титров. Да ещё и тобою вниз бутерброд уронят. Если вообще соизволят намазать. 
   После первых двух законов третий напрашивается, казалось бы, только один: коли ты масло, так поди удавись, а в бутерброде лучше будь хлебом. Но не тут-то было. 
   Возьмём ребёнка. Как нормальный ребёнок ест бутерброд? Да плевать на Матроскина! Нормальный ребёнок съедает то, что лежит на бутерброде, а хлеб отдаёт птичкам/мышкам/бабайке под кроватью. Это ещё в моём детстве все столовки увешаны были плакатами про "ржаной хлебушко кому-то там дедушко" и т.д. За выброшенный кусок хлеба можно было и без сладкого остаться. Теперь нет, спокойно так. Съедают колбасу, а хлебушко вместе с дедушкой с глаз долой. Не забывайте - устами младенца вкушает истина. 
   А вот масло, между прочим, такие дети иногда всё-таки слизывают. Короче говоря, если тебе до поры везёт, это не значит, что ты не завершишь свои дни на свалке.  
   Таким образом, пока что в бутерброде лучше всего приходится колбасе. К ней не придерёшься. С другой стороны, не может всё быть так безоблачно, пусть ты и брауншвейгская. 
   Итог... Итога как-то и не получилось. Ешьте яблоки, в них много железа...
Page generated Jul. 23rd, 2017 12:41 pm
Powered by Dreamwidth Studios